vitkvv2017 (vitkvv2017) wrote,
vitkvv2017
vitkvv2017

Жизнь в трех эпохах Мирский Георгий Ильич

                                Меня вербуют в КГБ
Средних лет, весьма приятный на вид мужчина пожимает мне руку, с улыбкой приглашает сесть, представляется: «Павлов, начальник районного отделения КГБ». Дело происходит в подвале какого-то здания на Малой Бронной. Меня привезли туда на машине из районного военкомата, куда я был вызван повесткой; обычное дело, время от времени офицеры запаса проходят перерегистрацию. Мне говорят: «Вот тут товарищ хочет с вами побеседовать». Товарищ говорит: «Надо будет проехать в другое помещение». Приезжаем, он вводит меня в подвал и уходит.
Подполковник Павлов расспрашивает меня о жизни, о работе — и вдруг: «А вы с Всеволодом Раценом продолжаете поддерживать связь — с тем, на квартире у которого вы вели антисоветские разговоры?» Сева Рацен был мой школьный товарищ, брат которого вышел из ГУЛАГа в начале сороковых годов и много порассказал. «Нет, я его не видел уже лет восемь-девять. А антисоветские разговоры — да что это было такое по сравнению с тем, что недавно рассказал Никита Сергеевич?» — «Да, но вы-то тогда не могли знать то, что сейчас сообщил Никита Сергеевич». Так. Первый крючок. Далее: «А вам известно, что мать Тамары Антуфьевой, той девушки, за которой вы ухаживали в институте, арестована и сидит?» — «Нет, неизвестно». И вот наконец: «Две недели тому назад в ресторане гостиницы «Советская» вы беседовали с канадцами и сказали, что очень хотели бы поехать в Америку, — так ведь?» Я вспоминаю. Дело было так: Евгений Примаков, работавший тогда на радио, продолжая поддерживать со мной с институтских времен приятельские отношения, принес в редакцию статью, она мне не очень понравилась, и я ее почти целиком переписал. Статью напечатали, и Примаков, придя за гонораром, сказал: «Я не могу взять гонорар, фактически ты сделал эту статью, пойдем на эти деньги в ресторан» — и пригласил заодно двух моих коллег из отдела. Мы хорошо посидели в ресторане, и к концу пиршества я услышал английскую речь, доносившуюся с соседнего столика. Первый в жизни шанс поговорить по-английски! Я подошел к ним, заговорил. «О, вы так хорошо говорите по-английски, вы бывали в Америке?» — «Да нет, никогда, но очень бы хотел». Все было записано на магнитофон. Впоследствии мой однокашник, работавший в ресторане «Арагви» метрдотелем, рассказывал мне, что самое трудное даже не то, что ломаешь голову — как разместить посетителей, а то, что потом всю ночь надо сидеть, расшифровывая пленки.
Еще несколько вопросов такого же типа — и затем заключение: «Мы ведь о вас много знаем, Георгий Ильич, очень много». Что верно, то верно. Наконец, кульминация: «Вы работаете в политическом журнале, с разными известными людьми встречаетесь, и нашими, и иностранцами, много чего слышите. Вы ведь патриот? Так вот, услышите что-нибудь, сообщите нам. Хорошо?» Мучительная пауза; в принципе, конечно, надо отказаться — не становиться же стукачом. Но — страх, вбитый с детства, страх перед всемогущим государством, да еще предстоящим перед тобой в лице органов госбезопасности… Нет времени даже подумать, прикинуть, что конкретно они могут сделать в случае категорического отказа сотрудничать — арестовать, лишить работы? Страх с одной стороны, а с другой — уверенность в том, что заставить меня делать подлое дело они все равно не смогут. Результат — мгновенный компромисс. «Да, конечно, если что-нибудь такое услышу — дам вам знать». — «Отлично. Держите связь со мной, я буду звонить сам. Что сочтете нужным сообщить — сразу давайте в письменном виде, подпишитесь «Ильин». Договорились? Ну все, я вскоре с вами свяжусь, будет одно небольшое поручение. А пока что — вот, с вами учился студент К. Вы с ним, кажется, время от времени встречаетесь в одной компании, у вашего общего друга на Бутырском Валу. Так вот, вы не замечали, что он вроде бы как-то странно настроен, под чьим-то влиянием, может быть, какие-то не наши взгляды у него, а?» — «Да нет, ничего такого не припомню». — «Нет, я не хочу сказать, что он антисоветчик какой-нибудь или с кем-то связан, просто, может быть, чего-то недопонимает товарищ, наслушался «голосов» или выделиться хочет — вот, мол, я какой. Подумайте». — «Нет, в самом деле ничего такого о нем сказать не могу». — «Ну ладно, на сегодня довольно». Выхожу в жутком состоянии. Вот оно, начало. И действительно, это лишь начало. Через несколько дней — новая встреча; на этот раз расспрашивает о некоем Б., сотруднике журнала, и об одном преподавателе МГИМО. Даю такие же ответы, чувствую его неудовлетворенность. «А кстати, Георгий Ильич, вы не слышали, что нескольких шоферов, с которыми вы в «Теплосети» работали, посадили за разные темные дела — хищения, спекуляцию?» — «Да, слышал, меня даже лет семь назад на Петровку, 38 вызывали, допрашивали на этот счет, но я не был в курсе дела, ничего не смог подтвердить». — «Но вы сами в этих делах не участвовали? А то ведь, знаете, опять могут поднять дело, неважно, что десять лет прошло». Ясно: опять небольшой шантаж, угроза. «Нет, я совершенно чист, в жизни ничем противозаконным не занимался». (А на самом деле в 46-м году картошку-то вместе с другими из Подмосковья раза два привозил, но большую часть ее не продавал как все, по спекулятивной цене, а себе с матерью на пропитание брал; у нас участок был на кооперативном огороде в Черкизове, от «Теплосети» получили, и вот по осени кто-то ночью всю картошку выкопал, мы остались на бобах.)
Нет, ни в этот раз, ни при последующих встречах с Павловым ни на кого компромата я не выдал. Постепенно понял всю механику: вот вызывают человека, завербованного в стукачи («сексоты», секретные сотрудники), и расспрашивают про кого-то. «Нет, ничего про него сказать не могу». При следующей встрече — тот же вопрос и тот же ответ. «Странно, странно, ведь вы с ним дружите, а ничего такого необычного от него не слышали. А у нас на него сигналы есть, что он политические анекдоты рассказывает. Подумайте, может вспомните». Через месяц опять то же самое, и опять ничего не припоминается. «Удивительно, неужели он при вас только молчит, а вот все говорят, что он Советскую власть недолюбливает и вслух об этом говорит». И «стукач» соображает, что он сам уже на подозрении — покрывает нелояльного человека, а ведь его самого уже давно на какой-то крючок поймали, иначе и не согласился бы он с КГБ сотрудничать. И вот он выдавливает из себя: «Да вот, действительно припоминаю, однажды какой-то анекдот он рассказал сомнительный». — «Ну вот, видите, я так и думал, что вы вспомните. Садитесь, напишите, что, где и когда». Готово дело — еще одна бумага ложится в досье.
Главное при этой системе было — завести досье, а уж потом информация пойдет, листочки один на другой ложиться будут. Со мной, как я установил впоследствии, дело было так: первоначально досье было заведено на основании доноса кого-то из членов нашей юношеской компании в середине сороковых годов, когда мы собирались у Севы Рацена. В конце сороковых моя мать вышла замуж в третий раз; отец мой, напомню, умер от инфаркта перед войной, второй муж — Иванов — погиб на фронте. Последний муж, Глеб Вячеславович Сахаров, инженер, в 47-м году вышел из заключения, отбыв десятилетний срок по 58-й статье («враг народа»), и женился на матери, но через два года был арестован опять; шла кампания арестов тех, кто был взят во времена «ежовщины», получил десять лет (тогда это был максимальный срок) и теперь вышел на волю. Их стали сажать опять, сфабриковав какое-нибудь новое дело. В сороковых годах уже максимальный срок заключения был увеличен до двадцати пяти лет. Глеб Сахаров получил небольшой второй срок; во всяком случае, лет через пять он вышел, вернулся в Москву и рассказал мне, что во время следствия его, в частности, спрашивали про меня: «А правда ли, что ваш пасынок поступил учиться в такой-то институт с тем, чтобы уехать за границу и остаться там? Говорил ли он вам об этом?» Я никогда ничего подобного не говорил, но показательно, что моего отчима об этом спрашивали.
Но обычное российское разгильдяйство, головотяпство и неразбериха были присущи всем советским системам, не исключая и КГБ, иначе чем объяснить, что в 1952 году, когда я заканчивал институт, меня собирались взять именно в эту организацию? Вообще-то я был рекомендован в аспирантуру, но на распределительной комиссии представитель «органов» вцепился в меня мертвой хваткой, и директор института Тарковский сказал мне: «Вы же понимаете, что с этой организацией мы спорить не можем». Я уже примирился с мыслью, что аспирантуры мне не видать, как вдруг директор вызывает меня и говорит: «Вопрос отпал, в этом году нужды в арабистах у них нет, можете идти в аспирантуру». Я сразу понял, что проверка дала свои результаты, система нашла в своих недрах досье, составленное на меня, и не стала брать к себе на работу такого человека. К этому времени в досье уже, конечно, была и описанная выше история с маршалом Тито, и многое другое. Во всяком случае, много лет спустя женщина, когда-то учившаяся со мной в институте и уже тогда завербованная в КГБ, рассказала мне, что ее еще в то время чекисты предупреждали, чтобы она от меня держалась подальше: «Мирский — антисоветски настроенный человек». Я был всегда невоздержан на язык, и новые и новые бумаги ложились в мою папку на Лубянке.
После нескольких безрезультатных встреч с Павловым мне наконец было дано задание. «В Москву приехала одна девушка из Швеции, вам надо с ней познакомиться. Приходите завтра днем в два часа в ресторан «Арарат», там будет сидеть с этой девушкой наш товарищ, сейчас я вас с ним познакомлю, чтобы вы его узнали, и вы с ними посидите». Прихожу в ресторан, знакомлюсь с прелестной блондинкой, сидим втроем, обедаем, болтаем по-английски. На следующий день — опять у Павлова. Он доволен: «Мы уже знаем, что вы произвели на нее хорошее впечатление. Через три дня она уезжает, времени в обрез. Сходите с ней завтра в театр, я вам дам билеты, потом поужинайте в ресторане и ведите ее к себе домой». Куда? — я живу с матерью в одной комнатушке в коммунальной квартире. Смеется. «Я знаю, я вам дам ключ от квартиры на Тверской». Выхожу, думаю — как же быть? Девица, конечно, очаровательная, но позволить использовать себя в таком качестве? Я ведь понимаю, что все, что должно произойти в квартире на Тверской, будет записано на пленку и использовано для того, чтобы ее шантажировать, — для чего, не знаю, вряд ли она сама по себе что-то значит, может быть она чья-то дочь? Надо обмануть Лубянку, и я быстро придумываю, как именно. Как раз в это время в Москве находится в качестве гостя редакции суданский журналист, и я работаю с ним. На следующей неделе я должен лететь с ним в Ташкент, а пока что он едет завтра в Ленинград с одним из моих коллег, сотрудником редакции. Я предлагаю ему поменяться: «Я завтра поеду с суданцем в Ленинград, а ты на будущей неделе в Ташкент. Идет?» Он, конечно, согласен — в Ленинград, в отличие от Ташкента, все ездят по нескольку раз в год. Звоню Павлову: «Редакция посылает меня завтра на два дня в Ленинград с африканским гостем». Павлов взбешен, но сделать ничего не может — ведь нельзя же ему позвонить моему начальству в редакцию и все объяснить, кагебешные дела — тайные, он просто не имеет права их раскрывать. Вся затея со шведкой рушится. Не сомневаюсь, что Павлов раскусил мою хитрость. После двух-трех неудачных попыток что-нибудь из меня выудить меня оставляют в покое. Сотрудничество с КГБ закончено.
И вот спустя год меня не пускают в Англию. А затем в Египет. А затем в Индию. И так далее — на протяжении тридцати лет. Сколько приглашений я получал за это время — не помню, не считал. Каждый раз в последний момент мне сообщают: урезан состав делегации, или не успели оформить документы, или еще что-нибудь. Отлично знают, что я понимаю, что они врут — ну и что?
Поразительная система: идут годы, я становлюсь доктором наук, профессором, заведующим крупным отделом в институте, уже написал ряд книг по проблемам третьего мира, но в этот самый третий мир — не говоря уже об Америке или Англии — меня не пускают. Две параллельные, несходящиеся линии: здесь, внутри, мне никто палки в колеса не ставит, да и зачем бы? — я не связан ни с иностранцами, ни с диссидентами, я не опасен, а вот за границей — другое дело: наболтаю чего-нибудь или даже попрошу убежища.
Сколько бумаг пошло на все эти оформления за эти годы! Процедура оформления в загранпоездку — это нечто фантастическое. Главным документом в выездном пакете была характеристика, составлявшаяся по установленному стандарту и заканчивавшаяся словами «политически выдержан, морально устойчив». Но прежде чем писать характеристику, нужно было пойти к начальству с полученным из-за границы приглашением и получить устное согласие на начало оформления. Характеристику должны были подписать: сначала «треугольник» отдела — заведующий, секретарь парторганизации и профорг, затем секретарь парткома института и председатель месткома и уже в последнюю очередь — директор. После этого характеристика шла в райком партии, где сначала поступала в комиссию, неофициально называвшуюся комиссией старых большевиков (активисты-пенсионеры, задававшие оформляемому вопросы о внутреннем и международном положении), потом утверждалась на заседании бюро райкома и подписывалась вторым секретарем райкома. Оттуда бумаги возвращались в институт и направлялись в соответствующее отделение Академии наук, где должны были быть завизированы высокопоставленным чиновником (кажется, одним из вице-президентов). После этого выездное дело шло в Министерство иностранных дел, откуда — тоже после визы соответствующего начальника — направлялось в главную инстанцию — ЦК КПСС; кстати, в целях какой-то глупой маскировки было принято на совещаниях и вообще в официальных разговорах избегать слова с ЦК» и вместо этого говорить «инстанция», так что часто слышалось: «а в инстанцию документ посылали?», «а какое мнение в инстанции но этому вопросу?». Итак, пакет поступает в ЦК, где он последовательно проходит через отдел науки, международный отдел и наконец — самое главное, решающее звено — выездной отдел (это был фактически филиал КГБ; его сотрудники либо сами уже располагали необходимыми сведениями об оформляемом, либо обращались с запросом к «соседям», т. е. на Лубянку, откуда могли получить, например, лаконичную справку: такой-то для выезда в капиталистические страны не рекомендуется). Обросшая подписями заместителей заведующих всех трех отделов ЦК бумага при благоприятном варианте возвращалась в Министерство иностранных дел, которое оформляло визу, а если «решения ЦК» не было — в институт сообщали, что поездка не состоится. Тогда отдел международных связей института информировал человека, что он не едет, придумывали какой-либо предлог.
Вместе с характеристикой и другими документами в выездной пакет входило еще обоснование поездки, а также «директивные указания», где, в частности, указывалось, что оформляемый обязан во время пребывания за рубежом знакомить тамошнюю общественность с достижениями советской науки, разъяснять линию партии и информировать о решениях последнего пленума ЦК КПСС.
Вот так оформлялась поездка в любую страну, даже в Болгарию или ГДР. Меня в социалистические страны пускали; там я, видимо, вреда причинить не мог. Я довольно часто ездил в эти страны. Но вот один мой коллега, на которого, судя по всему, был незадолго до поездки в Венгрию найден компромат, получил отказ, хотя его жена и дочь в эту поездку благополучно отправились.
В «директивных указаниях» (этот документ в последние годы Советской власти был для благозвучия переименован в «научно-техническое задание») обязательно указывался «глава делегации». Я однажды поехал в Польшу в единственном числе и в документе был назван главой делегации.
Директор Арзуманян, которому в конце концов надоело раз за разом подписывать мне блестящие характеристики, с которыми выездной отдел не считался, однажды отправился к заместителю заведующего международным отделом ЦК Белякову — специально, чтобы выяснить причины моих отказов. Беляков, из уважения к родственнику Микояна, обещал разобраться и попросил Арзуманяна придти к нему еще раз через неделю. Во время второй встречи на столе перед Беляковым лежала пухлая панка — это было мое досье, затребованное им с Лубянки. Перелистывая его (но не показывая Арзуманяну), он сказал: «В общем-то дело не стоит выеденного яйца, одни разговоры. Но их много, придется с товарищами поработать». Но Арзуманян умер через два месяца, и все на этом закончилось.
А «разговоров», действительно, было немало — «язык мой — враг мой». Особенно досаждали кагебешникам мои тосты на банкетах: тогда было принято по поводу защит диссертаций устраивать пышные банкеты в ресторанах, и я неизменно бывал тамадой. Однажды, войдя в зал и окинув взглядом собравшихся, я сказал: «Итак, сорок человек, не считая стукачей». Другой раз, узнав утром, что в Киеве такого рода банкеты запретили, я сказал в первом же тосте: «Мне сегодня сообщили по телефону, что на Украине банкеты по поводу защит запрещены; остается посмотреть, откуда идут политические тенденции в нашей стране — с Украины в Москву или наоборот». Все поняли намек на брежневскую «днепропетровскую мафию», было доложено куда следует, и уже через два дня сменивший Арзуманяна на посту директора нашего института Иноземцев вызвал меня к себе и крепко отчитал за этот тост.
Кажется, в декабре 1968 года защищал докторскую диссертацию Евгений Примаков; он тоже попросил меня быть тамадой на его банкете. В разгар пиршества меня попросили сказать тост в честь присутствовавшего в зале Фельдмана, руководителя издательства «Правда», от которого зависело издание многих наших публикаций.
К нему сразу же подбежали, чтобы чокнуться или даже обняться, четыре директора академических институтов — Иноземцев, Арбатов, Тимофеев и Солодовников. Я не удержался и выкрикнул: «Товарищи, смотрите и запомните — когда еще вы увидите, как четыре директора целуют одного Фельдмана!»
Все такие выходки докладывались в КГБ и сообщались руководству института. Один мой коллега сказал мне спустя много лет, что он как-то разговаривал с Иноземцевым по поводу моих выездных дел и тот ему поведал, что он, Иноземцев, ходил по этому поводу к большому кагебешному начальству, но безрезультатно. «Мне дали прослушать его голос», — сообщил Иноземцев; это могло означать лишь, что КГБ продолжал накапливать пленки с записями моих высказываний. Одна сотрудница отдела международных связей нашего института конфиденциально сообщила мне, что ее шеф прямо заявил ей: «Мирский непроходим».
Итак, все присылаемые мне приглашения бесполезны. Я пишу книги о Египте, Ираке, Бирме, Бразилии и так далее, на эти же темы читаю курсы лекций в престижнейшем МГИМО, но ни в одной из этих стран мне не будет дозволено побывать. Я также никогда не увижу Парижа, Лондона и Нью-Йорка. Я примирился с этой мыслью — в конце концов в этом была какая-то горькая справедливость: ведь я не люблю Советскую власть, распускаю язык — почему власть должна любить меня? Как однажды сказал мне Примаков во время прогулки по Будапешту, «у нас выезд в капстраны — это привилегия, ты же знаешь, и она дается только лояльным людям». Он также посоветовал мне приглядеться к моим друзьям: «Кто-то из близких к тебе людей стучит на тебя». Я ответил: «Женя, я не буду гадать, не буду даже об этом думать, иначе как я смогу жить?»
Мог ли я тогда думать, что в городах, которые я так часто видел во сне, понимая, что это всего лишь сон, — во всех этих городах мне уже на старости лет доведется-таки побывать, и не раз? Мог ли я предвидеть, что уже живет на земле, работает, делает большую карьеру человек, благодаря которому мои мечты осуществятся, и что спустя десятки лет где-нибудь в Вашингтоне или Нью-Йорке я буду за ужином обязательно поднимать первый бокал за Михаила Сергеевича Горбачева?https://biography.wikireading.ru/117723
Tags: личности, о прошлом, спецслужбы
Subscribe
promo vitkvv2017 september 8, 07:00 36
Buy for 10 tokens
Легендарные советские фильмы просмотрены миллионы раз, но вдумчивый зритель всегда найдет множество вопросов, над которыми можно поразмышлять. Будь то просто мелкие нестыковки или сознательно оставленные режиссерами ниточки. Сколько всего было Шуриков — один или несколько? Как Лукашина пустили в…
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 0 comments